Цыгане для вампиров — источник пищи.
Всякий знатный вампир рано или поздно (обычно лет этак за сто-полтораста) приходит к убеждению, что пить кровь из подданных следует лишь в переносном смысле, как делают все добрые господа: налог со свиньи, с дома, с дыма, право первой ночи, а также всех последующих… Если же в деревнях вокруг замка беспрестанно чахнут и умирают поселяне и если ваши владения не очень велики (а управлять большой страной исключительно по ночам куда как трудно!) — рано или поздно неблагодарные смерды попытаются использовать не по назначению вилы, топоры, а то еще, чего доброго, и остро заточенные колья из тына. Князь Георгие когда-то собирался приказать управителю, чтобы все эти тыны и частоколы были заменены на плетни, но потом устыдился собственной слабости.
А цыгане — это дело другое… Почему бы господину, в чьих жилах течет благородная кровь, не гулять до рассвета с цыганами? Кто его за это осудит? Менее всего сами цыгане. Они люди свободные, но бедные. Когда дети болеют и умирают, это, само собой, плохо. А когда в таборе гуляет настоящий князь, который за все платит золотом, за гадание ли, за пляску, за кружку вина — за все по золотому дает, а серебро, буде принесет усердный корчмарь, швыряет кому попало, жжет оно ему руки!.. — когда такое счастье привалит, это очень хорошо. Только дети — они, сопливые, у бедных людей всегда болеют, а настоящие господа не часто попадаются. Вот и стоят изодранные шатры на крутом берегу речки, в виду белых башенок замка. Один табор откочует восвояси, выгнанный упорным поветрием, — другой заявится. А если не заявится — ну, тогда уж поболеют крестьяне, не все им пироги с краденой дичью трескать!
— Сколько раз говорить тебе, барон, — не жри чеснок, не переношу этого запаха! — Как и подобает лишенному дыхания и биения сердца, запахов князь не различал. Вернее, для него это не было запахом, но ядовитые эманации чеснока болезненной дрожью проникали в самые кости, будто пила пьяного полевого хирурга.
Князь был весьма не в духе, не с тем он пришел этой ночью, чтобы пить вино и слушать вранье. Луна шла на убыль, и ему вообще ничего не хотелось — утолить бы голод да вернуться домой, валяться на софе в библиотечной зале, перебирать струны лютни…
Долговязый, сонного вида мужик с вислыми усами — вожак табора («барон» на их воровском языке) спокойно присваивал себе созвучное титулование. В прозвище «цыганский барон» пополам насмешки и почтения, и это разумно.
— Прости, пресветлый князь, — меланхолично ответил он, отворачиваясь и прикрываясь ладонью. — Не ел, клянусь матерью, — вчерашний бродит. Прикажи, побью бабу, пусть больше похлебку не приправляет!
— Оставь, — буркнул князь. — Говори, что тебе нужно!
— Потрафить хотел, — сообщил барон, разглаживая усы и помаргивая.
— Ты, пресветлый князь, красивый собой, удалой, сильный, на дары не жадный, а все холостой. Оттого тоска у тебя. А сестренка моя все о тебе спрашивает. Слово только молви, разгонит твою тоску. А уж подаришь ее, чем захочешь, талан для нее не золото, не алмазы, а ты сам, князь. Понимаешь?
Князь Георгие возвел очи горе и скривил губы. Ему не нравились цыганки. Они не моют шеи. Они жрут еще больше чеснока, чем барон. Они носят дутые серебряные кольца и при этом постоянно хватают за руки… нет, нет! Не по извращенной жестокости он предпочитал цыганских детей. Дети, по крайней мере, не таскают на себе безделушек из этого мерзкого металла.
— Сестренка, верно, на тебя похожа? — кисло улыбаясь, спросил он.
Барон расхохотался:
— Ох нет, пресветлый, нет, зачем говоришь? Красавица она, из королев королева! Поглядишь, какова, смеяться не станешь!
Князь поставил полную кружку на расстеленный плат и поднялся, отряхивая полы.
— Ну, поцелуй ее от меня. В другой раз, как к вам приеду, может быть… А теперь ухожу, поздно уже.
Провалился бы в преисподнюю этот выжига со своей сестренкой вместе! Откуда он взялся на мою голову, как выследил? Теперь притворяться, что уехал, потом возвращаться нетопырем, а ночь коротка. Поиграешь, пожалуй, на лютне…
— Что такое?! — Барон живо вскочил на ноги, забежал вперед и воззрился на него.
— Или сглазили тебя, золотой? На что и ночь, как не на веселье? Стой ка, глянь на меня! — Выпуклые воловьи глаза встретились с ледяными серыми; барон как ни в чем не бывало продолжал говорить: — Зачем тоскуешь, зачем вина не пьешь? Или вино мое невкусно? Ай врешь, пресветлый: господарь пил — господарь хвалил, бояре пили — бояре хвалили! Все тоска твоя горькая, точит тебя, скоро ни есть, ни пить не сможешь!.. Изволь-ка нагнуться, бриллиантовый, я занавеску приподниму…
Князь Георгие замер на полушаге. Он, оказывается, вместо того чтобы идти к дороге за рощей, направился к шатру и теперь собирался ступить в темный вход, завешенный рогожей. Тысяча кольев мне в глотку — вонючий смертный отвел мне глаза, применил ко мне чары! Меня попытался обморочить! МЕНЯ! Да ты, паршивый мерин, еще висел в тряпичном узле на горбу у твоей потаскухи-матери, когда я манием руки останавливал бегущего! Да ты ведаешь ли, что я сейчас с тобой…
— Привел его? — пропел голос, какого не бывает у женщин других племен, — звучный и в то же время будто исходящий из детской, а не женской груди. В душной темноте, пропитанной все тем же чесночным смрадом, светились рыжие глазки жаровни. Сальная свеча затрещала, разгораясь, косматый клубок на полу развернулся и оказался женой барона, широкомордой и узкогубой ведьмой; она скользнула к выходу, за спину князя, и он понял, что стоит уже в шатре.
— Ну, здравствуй, — сказала девица. Она поднялась с колен, подобрала подол, обходя жаровню, и отвела волосы с лица. Чего и следовало ожидать… Князю случилось однажды видеть королеву, так вот баронова сестрица совсем на нее не походила. И не была она ни хорошенькой, ни даже молоденькой — впрочем, свет от низко стоящей свечи изуродовал бы и Елену Прекрасную. И не одеваются королевы в юбку лохмотьями и в бахромчатую шаль… и не стоят с таким наглым видом, когда шаль соскальзывает с голых плеч и падает, падает под ноги…
Нет, она таки была недурна. Опущенные ресницы длиной в ноготь не дрогнули, когда она звонко хлопнула в ладоши и раскинула руки; судорога прошла от плеча к плечу, и круглые груди мелко затрепетали, как бубенцы на конской сбруе, и в самом деле что-то на ней зазвенело — должно быть, монисто, воистину королевское украшение: мелкие монетки на цепочке да сухие ягоды на нитках, обмотанных вокруг тоненьких запястий.
Князь на мгновение забыл свой гнев. Нет, не то чтобы его в самом деле прельстила эта немытая девка… но зрелище, несомненно, стоило внимания. Миг или два, пока она заводила руки за голову, он смотрел, как приподнимаются дрожащие груди, — и опомнился только тогда, когда расстегнутое монисто обвилось вокруг его шеи.
Он сумел удержать рев бешенства и боли в бессмысленной надежде, что это было случайностью. Двадцать пять серебряных грошей впились в его кожу каплями кипящей смолы. Мутилось в глазах, и он оседал на землю. Проклятая шлюха, обежав его, оказалась сзади, он чувствовал ее руку, держащую цепочку.
— Ай умница, девочка, — послышался знакомый голос. Барон и его жена уселись перед ним, поджав ноги, и любовались, как он корчится и запрокидывается, падая навзничь, не в силах сбросить жгучие капли.
— Дочка моя меньшая хворает, пресветлый князь. — Слово «пресветлый» барон язвительно подчеркнул. — Вот как привязалась злая хворь, даже наши бабки помочь не могут. Может, монисто ей надеть такое же? Что молчишь, пресветлый?
Откуда я знал, что это твоя дочь, чуть было не сказал князь Георгие; досуг мне разбираться с цыганятами, дочка ли, сыночек, и чьи они… Но боль еще не вовсе отняла рассудок.
— Что ты надоедаешь мне со своей дочкой? Лекарь я тебе?!
Попытка была напрасной. Голос прозвучал дико, глухо и сорванно, и даже в свете свечи было заметно, что аристократическая бледность князя пошла трупными пятнами — с серебром не шутят. Барон неторопливо разломил луковицу чеснока, очистил один зубец, бросая шелуху в жаровню, отправил его в рот и тщательно разжевал. Тело вампира сотрясали корчи.