Судороги стали слабее, зато чаще. Словно удары. Как будто билось что-то запертое у него в груди… Как будто?!

Он сел, тряхнул головой. Провел ладонью по лбу, освобождая лицо от волос, пропитанных потом. В глазах теперь было ясно, как если бы здесь горело шесть свечей вместо одной. Он оглядел всех троих, задержал взгляд на девице, перетянувшей лоскутком порезанное запястье, но так и не прикрывшей соски. Попытался засмеяться — и подавился воздухом.

Воздух резал легкие, ударял в голову. Едкий чад от жаровни, запахи пота, распущенных волос, чеснока…

Чесночка в каком-то теплом вареве!

— Умираю… — пробормотал он. — Умираю с голоду. Мерав тэ хав… щавале… щейорра!

В шатре воцарилась полная тишина. Должно быть, бабка не объяснила внукам, как именно «перестанет быть» поверженный вампир. Может, она сама этого не знала. А теперь не все ли равно?

— Что у вас в том горшке?

Над горшком поднимался парок. Князь вздернул рукава до локтей, сильнее порвав манжеты. Цыгане почтительно наблюдали, как вампир поедает вареную баранину, круто посоленную, с целыми зубцами чеснока. Будто не ел триста лет.

Холопы князя были в смятении. Его светлость вернулись за три часа до рассвета, сразу заперлись в кабинете и через некоторое время уехали, вместо того чтобы отойти на покой, — чего ни разу не случалось на памяти старейших слуг. Уехал князь на кровном жеребце, другого жеребца и двух кобыл конюхам было велено отогнать в табор. Более ни князя, ни лошадей никто не видел. К великому разочарованию наследника — правнучатого племянника князя Георгие, — из замка исчезло все золото. Спасибо, хоть ценные бумаги остались на месте.

Пришельца барон именовал «братом», и то сказать, «дед» звучало бы чудно: светлоглазый «гаже», нецыган, казался его однолетком. Бывший князь быстро усвоил обычаи табора: хоть и гаже, ни в чем не был хуже ромов. Говорили, что он на дух не выносил поножовщины и не любил даже, когда при нем резали кур. Впрочем, когда кто-либо смотрел не как следует на его жену бывал страшен, хоть и без ножа в руке. А маленькую дочку барона любил без памяти до самой своей смерти. Учил ее, говорили, изъясняться по-господски.

А много говорили о нем оттого, что он играл на скрипке. Хорошо ли играл? Да что толку рассказывать!..

Так играл, как будто жизнь — пустое и смерть — пустое.

ТЕХНОМАГИЯ

ЛЮДМИЛА И АЛЕКСАНДР БЕЛАШ

Царевна Метель

Сказано: «Ловцы, пловцы и купцы домой не бывают»; это — истинные слова. Но велик соблазн дешево купить и дорого продать. Хаживал и я за прикупом в иные страны, привозил добра богато, кланялись мне в пояс, называли уважительно: «Здравствуй, Кудьма Горожанин, Бегунов сын!»

Когда же взял Бог жену мою Марфу, оставив в утешение трех дочерей, искал я в торговых странствиях не только прибыли, но и забвения — не мог долго жить в хоромине, где все ее помнит, ею дышит. В дальнем пути и познал я истину, с которой начал свой рассказ, а с ней и ту правду, что барышу наклад — родной брат.

Из Курска, затем вниз по Оке-реке через Резань и Муром — суда мои вошли в реку Итиль. Холм превысокий при слиянии Оки с Итилем многим ведом; чуть позже моего трудного пути князь Юрий Всеволодович поставил на нем Нижегородскую крепость для бережения от немирной чуди. Рекой сошел я в Булгар, где купля и продажа весьма выгодны, опаской миновал земли половецкие и до Хвалынского моря доплыл благополучно. Плыл морем до Дербента, далее в персидский Рей. Земли эти изобильны, правит ими царь Мухаммед, называемый хорезмшахом, а царская столица его лежит на восходе, у моря Хорезмского. Мытные сборы берут с торговых гостей немалые, однако проезжие пути здесь безопасны, их охраняет конная стража. Добрался я до города Исфахана, и до Ормуза, что лежит на теплом море, а за морем тем — земли аравитян.

Везде продавал и покупал с выгодой. Товары из ханьской земли и Хиндустана тут дешевле, нежели в Булгаре.

Тут Бог меня надоумил. Разделил я людишек своих, казну и товары надвое, и половину отправил под началом Истомы Дузя через Кандагар и Кабул в Термез, чтобы по Джейхун-реке, она ж Амударья, спустились они к городу хорезмшаха, а оттуда караваном шли к Итилю, где бы ждали меня. Сам же пошел обратно в Рей, дабы идти морем через Дербент.

Море не для людей дано, человек на море — гость незваный. Возмутилась против меня непогода, и от лютой напасти пристал я к берегу пустынному, чтоб переждать ветер. От лиха ушел, а к лиху и пришел — налетели, пуще ветра, тати, стали мои корабли бить и грабить. Были это огузы, иначе туркмени, никому не покорные кочевники, живущие разбоем. Стреляли мы в них из луков и самострелов, подожгли горшок с нафтой и под ноги коням кинули. За дымом пошли на вылазку с рогатинами, и бились крепко. Сняв одного вершника, смекнул я, что одолевают тати, вскинулся в седло и поскакал прочь вглубь берега, абы душу спасти. Там заросли и соленые топи. За мной не погнались — им нужней было добро захватить, нежели чужого человека с саблей.

Погодя вернулся я к кораблям. Пожжены, разбиты, все раскрадено, людишки мертвы или в полон взяты. Один вышел ко мне из прибрежных зарослей — толмач персиянин, именем Ибн ал-Гайб, раненный в руку.

— Одно тебе осталось, Кудима ибн Бегин, — искать милости и справедливости у хорезмшаха. Пади к его стопам, пусть покарает огузов. Меня же оставь, я не дойду пеший. Рана неглубока, но пустыня — алчный зверь, она высосет мою жизнь даже из малой ранки. Это — Туран, я же — из Ирана; здесь все против меня. В Ургенче, если Аллах соизволит, ты встретишь своего человека Истому.

Помог я ал-Гайбу соорудить жилье из корабельных досок, дал ему снасти для розжига огня — и призадумался. Зима выдалась мягкая; слышал я, что Хвалынское море едва замерзло близ устья Итиля, а Хорезмское море даже ледком не подернулось, но зима есть зима, без тепла и крова не прожить… Решил идти. Прежде, чем отправиться, выспросил ал-Гайба о пути. Он, наевшись рыбы, отудобел и рассказал внятно, в подробностях.

— От сих мест до Ургенча — сто фарсахов, десять дней верхом, если конь сыт и здоров. Значит, считай для себя две седьмицы, не меньше. Туда ведет Узбой — старая река, зимой она сильно мелеет, и вода в плесах становится гиблой, соленой. От колодца Бала-Ишем до колодца Додур, дальше колодец Кара-Хасан. Тропы покажут, как ехать. Берегись людей, ибн Бегин, а больше берегись Гульмазара. Ты узнаешь его по свету в небе.

— Что такое — Гульмазар? Чем он опасен?

— Там живет шайтан. Сам я Гульмазара не видел — хвала Аллаху! — и видеть не хочу. Караван-баши говорили — это гнездо скверны и морока. Сам Ахриман его построил. Гули, дэвы и джинны облюбовали его. Увидишь, как играет свет на тучах, — сворачивай в обход, тогда нечисть тебя не коснется.

Смастерил я рогатину, заточил и обжег острие на костре, взял рыбы, сулею и бурдючок с водой — прощай, ал-Гайб, будь удачлив.

Ехал трое дней по Узбою — глинистые берега, сквозного русла нет, едва ручьи из плеса в плес переливаются. Ночлег устраивал под берегом, жег саксаул, пек на нем рыбин. Коню корм и питье добыть — вот была задача! Туркменского конька я полюбил — моя надежа, без него рой могилу. Зима — хмарь, низкое небо, ветер свищет, снег метет — и тает. Утром встану, помолюсь Богу, из солоноватой лужи лицо омою — и дальше.

В четвертый день к вечеру завиднелось на небе мерцание, ровно отсвет от пожара. Вспомнил слова ал-Гайба — а не свернул. Манит к себе, влечет и блазнит… будто бес нашептывает: «Дойди дотуда, погляди!» Конь фыркает, сполохи на тучах то смеркнутся, то ярче станут, а по ветру снег летит редкими хлопьями.

Снег, а может, и не снег. Хлопья крупные, сероватые, порхают и на землю не ложатся. Протянул ладонь поймать их — руку облетают, завьются и взмывают ввысь, как мотыльки.

Страх меня пронял — или прав был ал-Гайб, и надо бежать от Гульмазара? Со страхом пришла и душевная крепость: «И что я, муж-курянин, боем от татей ушедший, да какой-то шелухи летучей убоюсь?»