Местное население ветеранским рассказам вторило. И хотя всегда находились образованные молодые люди из уважаемых семей, склонные всё презирать и подвергать сомнению (особенно же рассказы о призраках, демонах земли и хищном ветре), правду знал каждый: по истечении третьего дня трупы людей и животных, погибших в сражении, куда-то деваются.

Вот деваются — и всё. Земля их, что ли, жрет?

Первая ночь с ее хмурыми чудесами прошла.

А поутру в Поля явился Фрит. По молодости он и сам пробавлялся дергачеством, так что вид сотен распотрошенных тел не был ему внове. Тем более, в отличие от других дергачей, он знал, что из ловушки Полей, погруженных в трехдневное призрачное бешенство, все-таки можно выскользнуть. Нужно только быть чистым, не брать чужого и уметь говорить так, чтобы тебя слышали там. И знать лазейки.

Фрит пришел с рассветом и потратил почти полдня на поиски Эви — отменно сложенного серого жеребца чистых аютских кровей.

Нашел.

Нашел своего серого сокола, птицу быстролетную, лапушку-заю, дурилу хвостатого — как он его только ни величал.

Некоторое время Фрит сидел аутичной обезьяниной и смотрел в землю, ничего не говоря, ничего не выражая. И лишь когда порыв ветра сковырнул шапку с его варварской башки, он распрямил спину и вытянул затекшие ноги.

— Уф-ф!

Он придвинулся ближе к коню и погладил его по узкой морде с белой проточиной до самых ноздрей. Черным алмазом горел застывший конский глаз — он смотрел прямо на Фрита.

Эви был мертв — еще в начале сражения ему переломали хребет двуручной секирой. Метили, конечно, в седока. Но лезвие безымянного наемника князя-самозванца Мергела оке Вергрина, оскользнувшись об оплечье добротного кожаного доспеха супостата, соскочило вниз, срезало бахрому с потника, ворвалось в тугое конское мясо и, протиснувшись между позвонков, перерубило горемычному животному спинной нерв.

Конь лежал, вытянув далеко вперед шею, свитую из холодных мускулов, — будто готовился к последнему прыжку. Он подогнул под брюхо ноги с широкими копытами, опушенными поверху длинной серой шерстью, и сердито обнажил желтые зубы — не иначе как саму старуху-смерть укусить пытался, да не случилось.

— Эви-Эви, птица моя быстролетная… А ведь шестнадцать лет — не возраст! Не уберег… Не сохранил… — скорбно приговаривал Фрит, перебирая пальцами конскую гриву мягкости необычайной — куда до нее холеным косам иных красавиц. — Но ничего. Это еще не конец. Мы еще встретимся с тобой, погуляем. В Слепой Степи встретимся. Я, Фрит, обещаю! Клянусь!

Нет, он не принимал участия во вчерашнем сражении. Отсиживался в осиннике за несколько лиг к северу и трясся, как оный же лист, — как бы княжеские разъезды не приняли его за шпиона, со всеми вытекающими.

Сыскав себе пустующую землянку зверовщиков, Фрит устроил у закопченного очага жертвенник. Кое-как разжег огонь, воскурил последнюю щепоть благовонной смеси. И торопливо зарезал на нем двух недомерочных, с тусклым летним мехом хорьков. А когда земля насытилась кровью, возложил на жертвенник четыре дородных желудя, прутик омелы и горстку сахара — все как положено. Он даже окропил жертвенник честным вином! Когда жертва была принята, Фрит обстоятельно помолился — он просил бога войны Куриша пощадить Эви, волею злого случая оказавшегося в Полях.

Не помогло.

Наверное, жертва показалась худосочной. Или на мольбы профессиональных трусов вроде Фрита Куришу, патрону всех отчаянных рубак, было плевать с высоты шестнадцатого яшмового неба, где, и это Фрит знал совершенно точно, располагались его чертоги, снизу доверху облицованные разбитыми в бою щитами.

А может, жертву нужно было приносить, как и всегда, господину Рогу, богу-табунщику, покровителю всех всадников и всех коней на свете?

По рыжей проселочной дороге, которая поднималась на взъерошенный ветром холм, шли две девочки.

Одна — русая, ясноглазая, с кроличьей улыбкой — шлепала босиком.

Другая была обута. Ее увесистые каштановые кудри художественно удерживались на затылке шпильками, а кожаные сандалии с чужой ноги хоть и были ношеными, но все же выглядели почти по-городскому.

Обувь была ей велика, да вдобавок и стара, кожаная подошва некстати расслоилась надвое. То и дело нижняя челюсть сандалии зачерпывала, как лопатка, сухой и мелкий дорожный песок, вздымая чихательное облачко. И тогда щеголиха — именем Гита — шипела: «Ш-ш-шилол тебя задери!»

Ее русую спутницу звали Меликой.

Мелике было двенадцать. Гите — на полтора года больше. Обе жили в поселке, который остался у них за спиной.

— А что ты своим сказала? — спросила Гита.

— Что мы купаться.

— А что со мной, сказала?

— Не-а. Мать меня залает. Она говорит, что ты испорченная. — Мелика посмотрела на Гиту, как бы извиняясь, и пожала плечами.

— Ис-пор-чен-на-я? — с издевкой поинтересовалась Гита.

— Ну… вроде как ты… Это из-за твоей матери… Что она… ну, за деньги, с мужчинами. — Щеки Мелики запунцовели. Чувствовалось, что объяснение далось ей не без труда.

— А что тут такого? — с хорошо отрепетированным спокойствием парировала Гита и добавила: — Нам деньги нужны.

— Ну, вы могли бы выращивать земляной орех. Как все. В городе дают хорошие деньги…

— Тоже мне — деньги! Да моя мама за один вечер заработает столько, сколько они за месяц. Особенно если перед праздником… — Гита спесиво задрала нос. — И в грязи она не ковыряется. У нее белые руки.

— Ну Гиточка, ну маська, не злись! Пожа-а-алуйста! — прижав руки к груди, протянула Мелика и, остановившись, добавила: — Я тоже думаю, что они это от зависти говорят. И ты никакая не испорченная.

Гита тоже остановилась и посмотрела в глаза Мелике — не лукавит ли?

— А я и не злюсь. Скажешь еще! — Гита нервно расправила оборки на линялом платьице, перешитом из некогда фасонистого туалета недорогой куртизанки, и снова зашагала. Сама невозмутимость!

Некоторое время они шли молча.

Гита нервно теребила стеклянные бусы с разноцветными костяшками и думала об огородничестве. Ей не нравилась грязь. И земляные орехи она тоже не любила. Впрочем, Гита не считала слова Мелики пустыми. Орехи не орехи, но можно ведь, например, шить. Бабушка рассказывала, что мама умеет шить. И что когда-то она была белошвейкой в поместье у одной благородной госпожи. И, верно, кроила бы по сей день рубахи, если бы не Один Подлец. Он подарил скромной белошвейке слишком нескромный подарок.

А Мелика думала о том, какой ужасный скандал будет, если родители узнают, где они с Гитой были.

Ходить в Поля было запрещено. И староста не далее как вчера обещал посадить на кол всякого, кто осмелится ослушаться запрета.

Потому что нельзя нарушать покой павших на бранном поле, пока не пройдет три лунных ночи и три дня.

Почему нельзя? Этого Мелика точно не знала.

«Наверное, потому что призраки».

Но призраков Мелика не боялась — главным образом потому, что их не боялась Гита. «Днем призраков не бывает!» — уверяла она Мелику.

Это была идея Гиты — пойти в Поля сразу, не дожидаясь, пока минет положенное время.

Мелике нравилось все, что предлагала Гита. Мелике очень нравилась Гита.

Фрит был узкоплеч, высок ростом и глядел на мир орехово-карими глазами.

Одет он был опрятно и не без затей — на шее у него красовался амулет, чей скромный вид компенсировался невероятной магической силой. Концы же серо-голубого плаща скрепляла на правом плече застежка: гадюка, скрутившаяся кукишем. Штаны, рубаха и ремень Фрита остро пахли хорошей кожевенной мастерской. Если бы не шапка-кайныс, его можно было бы принять за северного грюта, тянущегося к наукам и прочему просвещению.

Но Фрит не собирался расставаться с шапкой. Настоящий мужчина должен носить кайныс, ибо кайныс был первым подарком богов людям-всадникам. Так считал Фрит. И точка.

Однако даже дикарский кайныс облик Фрита почти не портил. И люди просвещенные — например, варанцы — часто делали Фриту комплименты. Что, мол, для варвара он весьма элегантен.